Об игре
Новости
Войти
Регистрация
Рейтинг
Форум
15:52
3676
 online
Требуется авторизация
Вы не авторизованы
   Форумы-->Кланы-->
<<|<|111|112|113|114|115|116|117|118|119|120|121|>|>>

Автор#9119 Орден рыцарей полуночников
Как к нам ходили в гости
================================================

Третья история случилась годом спустя, летом 1978-го. Мы тогда приехали в вымирающую, собственно, деревеньку: два десятка домов, вытянувшихся одной-единственной улицей вдоль озера, полтора тракториста, два с половиной механизатора, три-четыре старухи, магазинчик-одно-название, почти половина домов уже необитаема… Было тогда такое поветрие: укрупнять, изволите ли видеть, сельские населенные пункты, совершенно наплевав при этом на неперспективные.

Эта шизофреническая затея обернулась для сибирской деревни новыми бедами. А придумала ее г-жа Заславская. Ну да, та самая, тогда еще не «г-жа», а самый что ни на есть настоящий «тов.», холуёк при ЦК КПСС, это она потом двинула в демократы…

В общем, именно эта деревушка описана в третьей части романа «Волчья стая» – не только деревня, но и вся наша тогдашняя бригада вкупе с автором этих строк. Единственное (зато принципиальнейшее) отличие в том, что в реальности никакого клада мы не находили, а потому, как легко догадаться, вовсе не перестреляли и не перерезали друг друга. Кто и помер впоследствии – так исключительно по причине водки.

Ладно, не будем растекаться мыслию по кедру…
Бригада наша, числом четверо, заняла одну из давно пустующих избушек. И однажды мы все четверо отправились заготавливать дрова. Срубили дюжину берез, распилили на чурбаки, покидали оные в машину и с чувством исполненного долга вернулись в деревню.

Пообедали как следует, разлили пол-литра водки на четверых, приняли, благословясь, и согласно полузабытому русскому обычаю легли подремать после обеда и трудов праведных. Время примерно – меж тремя и четырьмя пополудни, погода прекрасная, солнечно. Чтобы не беспокоили нас, приуставших, сотоварищи по отряду, дверь изнутри заложили на большой железный крючок.
Я не спал и не бодрствовал – так, подремывал одним глазом. И в некоторый момент это началось.

Сначала кто-то явственно и шумно ходил в сенях. Потом крючок (державший дверь плотно и качественно) звучно слетел. Лень было вставать, и открывать глаза лень, так что я лежал себе, благо беспокоиться не было ни малейших причин: деревенька в глуши, белый день, какое уж тут беспокойство?

Выглядело… нет, я же не открывал глаз… Ага! Обстояло. Обстояло всё так: какой-то мужик ходил по избе, тяжело ступая, и брюзгливо ворчал; мол, набезобразили, все вверх дном перевернули, ходят тут всякие, носит их нелегкая… Самое интересное, я не мог разобрать ни единого слова, но отчего-то совершенно точно знал, что смысл слов именно таков, каким я его только что описал. До сих пор не могу объяснить, как оно так было, но было оно именно так, хоть режьте. Не разбирал ни слова, но смысл откуда-то знал совершенно точно. Вяло констатировал в полудреме, что это, должно быть, хозяин избушки, пятидесятилетний карлик-полуидиот, какие в деревнях встречаются.

У него было две избы, в одной сам обитал, а эту, пустующую, сдал нашей бригаде. Помню прекрасно, что я тогда немного удивился: чего он, собственно, придурок, разворчался? Никакого беспорядка мы ему и не устраивали, наоборот, нары и столик сколотили, изба-то была пустая… Вроде бы женщина с ним ходит, такое впечатление…
А потом – подбросило!!!!

В буквальном смысле. Взметнулся на нарах, словно уколотый шилом в известную область организма. Этот подброс, этот толчок, этот импульс до сих пор нельзя описать внятно: не страх, не тревога, не приступ агрессии… Черт его знает. Подбросило. Что-то вдруг подбросило, что-то заставило выхватить нож, что-то потянуло прямиком к печке. И тут же услышал рядом:

– МУЖИК ЗА ПЕЧКОЙ!

Остальные трое соскочили с нар прямо-таки синхронно – и мы вчетвером окружили печку. Как во сне. Как в наваждении. Продолжалось это наваждение совсем недолго, секунд несколько. Потом все разом словно бы опамятовались, совершенно точно осознавая себя в реальности. Не было никого в избе, кроме нас. Дверь была закрыта, как мы ее и закрыли, крючок накинут, как мы его и накидывали…

Впечатлениями обменялись молниеносно. Все четверо пережили одно и то же: тяжелые шаги в сенях, звонко слетает крючок, некий мужик начинает болтаться по избе, бурчать, слов не удается разобрать, ни единого словечка, но смысл бурчанья отчего-то кристально ясен: ходят тут всякие, носит тут всяких, заявились, набезобразили… и словно бы женщина при нем, хотя она молчала и ни единой реплики не подала… Потом – тот самый толчок, опять-таки одновременно, синхронно поднявший всех четверых и толкнувший ловить «мужика за печкой»…

Вот такая история.
Алкоголь в качестве вызвавшего ее фактора отметаем решительно: ну что такое пол-литра водки для четверых организмов мужского пола, прекрасно знакомых с ней, родимой? К тому же перед принятием стопарика пообедавших обильно и сытно?

Слону дробина… До того мы недели три провели в самой пошлой трезвости. И, наконец, никто еще не слышал об алкогольных галлюцинациях, способных вызвать не то что у четверых, но даже и у двоих одинаковые «глюки». Любой психиатр или нарколог вас высмеет, коли обратитесь к нему с утверждением, будто «белка» вызывает у разных людей одинаковые видения…

Водка тут ни при чем. Нас было четверо, и пережитые нами эмоции и впечатления походили друг на друга, как горошины из одного стручка. Кто-то заявился в гости… Кто именно, вряд ли стоит растолковывать подробно. Есть такой… В разных местах кличут его по-разному, но суть одна и та же. Обитает он… при доме. Показывается иногда. Да домовой это, домовой, что уж там, к чему реверансы…

Мы прожили в этой избушке еще месяц и более ничего странного не наблюдали.
Доброго вечера!

Еще немного историй.
Чёрт с головой совхозной лошади
=============================================

У каждого человека в жизни случается много разностей – и веселых, и грустных, и страшноватых, и обыденных, из чего и составляется странная мозаика времени нашего существования. В начале семидесятых годов в одной из моих трудовых книжек появилась любопытная запись – заведующий Красного чума.

Это что-то вроде передвижного Дома культуры. Мы обслуживали оленеводов, охотников и рыбаков. Крутили в стойбищах индийские фильмы раз по пять-десять с неизменным успехом, развозили книги, читали лекции и обязательные политинформации. За эту работу платили копейки, приходилось для поддержки штанов самому охотничать и рыбачить, чем я занимался с огромным удовольствием. У меня появились в тундре друзья, и если бы не квартальные и годовые отчеты, я чувствовал бы себя, пожалуй, самым счастливым человеком на земле.

Чаще всего я бывал в стойбище Лонга Яр, на Широкой протоке, там, где Енисей начинает ветвиться дельтой. Гостевал и рыбачил у ненцев, Александра Прокопьевича Комарова, Николая Григорьевича Яптунэ, работящих и добрых тундровиков, которые, посмеиваясь над моей азартностью, ненавязчиво приучили меня выживать на этой свободной и суровой земле.

Осенью 1973 года, перед самым ледоставом, мы шли в райцентр Караул на совхозном катере «Октябрьский». Уже изрядно похолодало. Снежные заряды запутывались в штормовых накатах. На планшире намерзал лед, и катер был похож на внезапно поседевшего бродягу.

Николая Григорьевича Яптунэ вызвали на заседание бюро райкома партии. Коротая время в холодном и сыром кубрике, мы выпили для сугрева по стакану водки, и беседа, естественно, завязалась оживленная. Капюшон малицы у Николая Григорьевича сполз с огромной лысины. Он, грассируя и энергично жестикулируя, рассказал нам страшную историю.

Она звучала примерно так:

«В прошлом году летом меня вызвали в Красноярск на слет передовиков. Бригада откочевала на север. В стойбище щебетали дети, приехавшие из интерната к родителям на каникулы. С детьми всегда веселее. На время, обычно тихое, стойбище превратилось в шумный поселок. По буграм бродили наши олени, баловались телята, дрались на песках петухи-турухтаны, посвистывали утки, а высоко в небе медленно плавали канюки. Оленей в ту пору у нас было больше двух тысяч голов. Хорошо жили. Богато жили. Мяса, рыбы и хлеба хватало на всех.

Вместо себя бригадиром я оставил своего сына, Сашку. Он закончил школу. Молодой, горячий, но оленеводом стал хорошим, а мудрость приходит не сразу. Мудрость приходит вместе с сединой. Александра я оставлял спокойно. В случае чего старики всегда помогут молодому и словом, и делом.

Как только я выбрался из стойбища на летних санках до фактории Хинки, Сашка погнал свою упряжку искать хорошие пастбища. Очень хотел перед отцом и старшими показать себя в деле. Трое суток пропадал в тундре. Потом сутки отсыпался, шибко устал, но проснулся веселым и довольным. Прошелся по чумам и распорядился готовить аргиш, готовить упряжки к переходу на новое нетронутое пастбище к озеру Ямбуто.

Старики недовольно ворчали. Знали, что там корма для оленей много, но место плохое. Из поколения в поколение это место было запретным. Никто уже толком не помнил, почему запретное, но никогда там оленей не выпасали. Старики ворчали, но Сашку переспорить трудно. Он упрямый, весь в меня, да и привыкли оленеводы подчиняться слову бригадира. У нас с этим строго.

Собрались и аргишили. Долго аргишили. На третьи сутки дошли до места. Красиво. Тихо. Комаров почти нет. Но само озеро уж слишком тихое: ни уток, ни гусей, только кулики суетятся на песчаных косах, да крачки, отгоняя непрошеных гостей от своих гнезд, все норовят клюнуть в голову, пикируя с резким криком на взрослых и детишек.

Озеро Ямбуто соединяется протоками и речушками с морем, с океаном. Все авиатрассы проходят севернее или южнее. Места совсем безлюдные. Сотни лет здесь точно никого не было. Это чувствовалось. Только поставили чумы, отпустили оленей и вскипятили чай, мужчи
Только поставили чумы, отпустили оленей и вскипятили чай, мужчины стали собираться на охоту и рыбалку. Мои старики чаевали прямо на берегу озера. Подувал легкий ветерок. Солнце играло на ряби. Пара оленей спустилась к воде и мирно паслась на сочном разнотравье. Летом олени любят хорошую траву. Вдруг отец увидел в трехстах метрах от берега черное что-то, которое медленно подплывало к олешкам.

В бригаде у нас работал дальний родственник Арукэй Тэседо. Крутой мужик. Он освободился из зоны. Сидел десять лет за убийство. Не боялся никогда и ничего. Наверное, поэтому и сидел десять лет.

Арукэй глянул в бинокль, потом еще раз и передал Сашке. Сашка посмотрел и рот открыл от удивления. По озеру плыло что-то большое. Все тело было в воде метров шесть-семь длиной, а над водой торчала только шея в рост человека, черная и блестящая, с головой, как у совхозной лошади. Арукэй схватил карабин и пополз к берегу. Мой старик схватился за ствол карабина и не дал Арукэю стрелять.

По нашим поверьям, в черта стрелять нельзя – сам умрешь. Олени забеспокоились. Сашка заорал: «А-а-р-р!» Олени рванули от берега… Голова на черной шее мотнулась, вода забурлила, плесканулась. Дело уже было в пятидесяти метрах от берега. Волны до песка дошли. И все затихло. Все успели рассмотреть мягкие рожки на голове и большие, темные, как снежное небо, глаза величиной с блюдце.

В стойбище 25 человек было вместе с детьми. У кого хочешь можешь спросить. После этого люди разобрали чумы и погнали оленей подальше от запретного места. Так решили старики. Сашка уже не упрямился. Я его ругал за то, что старших не слушал и запретное место выбрал. Я там бывал после этого два раза. Проехал мимо не останавливаясь. У нашего народа пустых запретов не бывает, и не зря Ямбуто называют Чертовым озером».
Женщина в белом
===================================

Так вот, был случай под Гладким Мысом. Место это, примерно на середине пути из Таскино в Каратуз, испокон веку считалось нечистым. То там в сумерках видели скачущую конскую голову, то встречали большую пеструю свинью (с чего бы так далеко от села?), которая приставала к пешеходам, бежала за ними, постанывая прямо как человек, то слышали какие-то голоса, которые раздавались в гулкой лощине раскатистым эхом и которые можно было понять как некий зов или предупреждение: «Уходи-и-и с дороги!».

А в старые времена именно в этих местах чаще всего нападали на путников варнаки-разбойники, прятавшиеся в березниках и черемуховых колках. Однажды жертвой разбоя стала моя мать.

А перед войной случилось под Гладким Мысом форменное знамение, о котором по сей день старики не забыли.

Было это на рассвете, туманным летним утром. Ехал из Каратуза один шофер на грузовике, направляясь в Минусинск. И вот в аккурат под Гладким Мысом, едва он миновал дощатый мосток, как из тумана, заливавшего точно молоком широкую лощину, показалась молодая женщина, вся в белом. Шофер, конечно, знавший о том, что здешнее место нечистое, подумал сперва, что, может, это очередная жертва варнаков, ограбленная ими, в одной исподней рубашке, ища спасения, бежит машине наперерез. Только уж больно странная была эта женщина.

И она вроде бы даже не бежала, а плыла в клубах тумана, и белые волосы ее, необыкновенно длинные, развевались за плечами, «ровно грива на ветру». Шофер, как ни испугался этой таинственной женщины в белом, все же не ударил по скоростям, чтобы проскочить мимо столь ранней и странной пассажирки, унести ноги подобру-поздорову, а притормозил свою полуторку и с пугливым любопытством высунулся из машины.

Женщина в белом одеянии, с каменно-сонным лицом, с темными стоячими зрачками большущих глаз и бескровными, как у покойницы, губами остановилась чуть поодаль, на обочине, и, ни слова не сказав, протянула вперед, точно в молитвенной просьбе, худые белые руки.

– Чего тебе? – крикнул шофер с нарочитой грубоватостью, чтобы скрыть охватившие его страх и волнение.

Но женщина в белом не произнесла ни звука в ответ, а только развела руки в стороны и кивком головы показала сперва на левую, потом – на правую. И шофер лишь теперь рассмотрел, что в одной руке женщина держит пучок крупных спелых колосьев, а в другой – дрожащий красный сгусток, который обильно кровоточит, словно свежая рана; вроде бы тает, и капли крови, сочась сквозь пальцы, падают с запястьев в придорожную пыль.

– Что это? Кто тебя? – хотел было спросить шофер уже в порыве искреннего сочувствия, однако не смог выдавить ни слова. Он лишь беззвучно пошевелил губами, точно в немом кино. Женщина в белом тем не менее, кажется, поняла его мысль. Сохраняя на лице прежнюю непроницаемую маску, она покачала головой из стороны в сторону и, пятясь, стала отступать в лощину, в белый туман, все погружалась в него, пока совсем не растворилась в нем вместе с длинными белыми волосами, белым платьем и с колосьями в одной и кровью в другой руке…
Шофер, точно очнувшись ото сна, резко выдернул голову из окна кабины, больно ударившись при этом затылком, громко выругался, удивившись вдруг прорезавшемуся голосу, и, включив скорость, стал нажимать на всю железку. Машина, визжа, как под ножом, пулей вылетела на взлобок мыса. Лощина, заполненная туманом, была теперь далеко внизу и вся просматривалась из конца в конец, но как шофер ни напрягал зрение, нигде не увидел никакой женщины в белом и вообще ни одной живой души.

Доехав до нашего села, шофер остановился у чайной, где обычно толклись с раннего утра люди в ожидании редкой попутки, вышел из кабины и стал взволнованно рассказывать о том, что приключилось с ним под Гладким Мысом. Народ сначала было принял это за розыгрыш и поднял на смех балабола, плохо проспавшегося с похмелья, но шоферу было не до смеха.

Он снова и снова повторял свой рассказ о загадочном, мистическом явлении женщины в белом, сопровождая его изображением в лицах и дополняя все более выразительными подробностями, так что не верить ему уже было невозможно. Смех вскоре прекратился. Слушатели, подавленные страхом, примолкли.

И тогда бабка Бобриха, слывшая в деревне знахаркой и ворожейкой, тихо и серьезно сказала:
– Это тебе, милок, знамение было. И колосья в одной руке у женщины в белом означают, что нынче будет б-о-ольшой урожай хлеба. Оно уже и по всходам видно. А потом наступит страшное кровопролитие. Война, видать, будет, болезные мои…

Пророчество бабки Бобрихи вмиг разлетелось по деревне и за ее пределы. В том году и вправду был «бо-ольшой» урожай, так что колхозники наши впервые (и, кажется, единственный раз) получили больше полпуда хлеба на трудодень, а следующим летом началась вторая германская война с великим кровопролитием.
Оборотень
====================================

То, что в прудах и озерах живут водяные и русалки, в лесах лешие, а в подпольях домов – домовые, было известно каждому и воспринималось вполне естественно, как само собой разумеющееся. Другое дело – появление в деревне оборотня. Это уже нечто из ряда вон выходящее, воистину – таинственное и внушающее страх.

Самому мне, правда, видеть оборотней в их новоявленном или некоем промежуточном облике, кажется, не приходилось. Но я знал старушонку Бобриху, про которую говорили, что она будто бы время от времени превращалась в свинью. Бобриха была травницей, знахаркой, ворожейкой, владела столоверчением и знала множество заговоров и наговоров, как добродетельных, приносящих людям пользу, так и злокозненных, сеющих вред и опустошение.

Творя добро, она, например, могла заговорить кровь – и рана, даже самая опасная, тотчас переставала кровоточить и вскоре затягивалась, заживала. Притом она заговаривала кровь не только человеку, но и животине. Тут ее знахарство было просто фантастическим, сверхчеловеческим.

Как-то монтеры меняли телеграфные столбы в деревне. У дороги валялись перепутанные провода. Ехал улицей горючевоз Макар Кощеев на кобыле. За телегой бежал жеребенок-стригунок. И возьми да запутайся он в этих злосчастных проводах. Затянул заднюю ногу, как в заячьей петле, забился в испуге в сорвал всю шкуру с бабки до самого копыта.

Ногу-то освободили, но кровища хлещет ручьем. Пробовали перетянуть тряпками – через минуту и сквозь тряпки сочится. Тогда вспомнил кто-то про Бобриху. Сбегали за ней. Пришла старушонка, погладила жеребушку, осмотрела рану, велела всем отойти в сторону. И что же? То жеребенка трое мужиков едва держали – бился он, стонал и весь дрожал, в тут вдруг разом затих и положил бабке головенку на плечо, когда она присела перед ним на кукурки и приложила пальцы к краям раны.

Пошептала что-то Бобриха, поколдовала, плюнула трижды в разные стороны – и, на всеобщее удивление, кровь перестала течь. И рана быстренько затянулась, тако ли не на третий день.

Но могла Бобриха, рассердившись на обидчика, и порчу напустить, и недород вызвать в огороде. И, замечали в деревне, глаз у нее был дурной, могла она ребенка сглазить, потому грудных детишек боялись показывать ей. Зайдет будто бы к кому с недобрым умыслом, глянет на ребенка в зыбке – смотришь, родимец его забил, или грыжа выступила, или жар сделался.

Ну, а что она была оборотнем и могла превращаться в свинью, об этом только поговаривали исподтишка, догадывались по некоторым признакам, однако прямо утверждать это никто не осмеливался. Не хватало прямых улик и доказательств.
Правда, был один случай, который вроде давал повод грешить на нее, считать Бобриху законченной ведьмой-оборотнем, однако и он оставлял известные основания для сомнений.

Жила в деревне чернявая и смазливая деваха Стюрка, дояркой в колхозе работала. Она доводилась племянницей Бобрихе, и хотя не особенно роднилась со своей теткой, жившей затворницей на краю Маслобойного переулка, но все равно и на нее как бы падала тень колдовства и знахарства. Стюрка, например, любила ворожить на картах. И если ее гадания сбывались, то суеверные люди говорили: «Тоже, видать, с чертями знается. Одна родова…»
Так вот за этой Стюркой приухлестнул Ванька Обратный, вернувшийся из армии. Внешне он был полной противоположностью Стюрке: она сухощавая, смуглая, с черными до синевы цыганскими волосами и карими глазами, он же – рыхловатый, розовощекий, белокурый, белобрысый, со светлыми свиными глазками.

Ванька не был красавцем, но он был веселый, добродушный парень-работяга, каких поискать, и к тому же гармонист. Ваньку все любили в деревне. Все, кроме Бобрихи. Теперь уж, наверное, никто не помнит, за что Бобриха невзлюбила его, то ли за его колючие подшучивания, то ли за гармошку, на которой он наигрывал, возвращаясь из клуба домой

Маслобойным переулком, то ли как раз за то, что осмелился приударить за Стюркой, для которой Бобриха заприметила другую пару, а может, и за все сразу, но возненавидела всерьез и бесповоротно. Обратный – не фамилия, а прозвище Ваньки (от слова обрат – жидкое снятое молоко), и прозвище это ему влепила именно Бобриха – за его белобрысость и жидкую синеву глаз.

Недоброжелательство Бобрихи, конечно, осложняло Ванькины ухаживания за Стюркой, однако не настолько, чтобы сделать их вовсе безответными. Во всяком случае, из клуба после кино и танцев Ванька несколько раз провожал Стюрку, отделив ее от общего девичьего гурта. А это в глазах приметливых селян значило немало. Спорка жила за целый околоток от своей тетки-чернокнижницы, однако путь из клуба к ее дому лежал через тот Маслобойный переулок, который пользовался в селе недоброй славой и на краю которого жила Бобриха.

Собственно, нечистым местом был не весь переулок, а лишь та часть его, где когда-то стояла деревенская маслобойка – с огромным деревянным колесом-приводом, вращаемым лошадьми, с тяжелыми листвяжными пестами для толчения семени конопли, льна или рыжика, с печью, где в жаровнях томилась пахучая черная каша; с толстущим бревном давильни, под которым рождалось когда-то лучшее в округе постное масло…

Теперь же маслобойки не было (она не вписалась в колхозное плановое хозяйство), но из зарослей крапивы и чертополоха торчали останки ее – осевшие стены, бревно давильни в три обхвата, просмоленный толстый винт, на котором оно держалось… Эти черные руины с устойчивым запашком конопляного масла, похоже, стали прибежищем чертей всех мастей, ибо многие загадочные происшествия случались именно здесь.

Суеверные люди обходили этот переулок стороной, ночью – тем более, однако Ванька, как истинный ухарь, пренебрегал дурной славой Маслобойного переулка и, провожая Стюрку, ходил именно через него – самой удобной и близкой для его зазнобы дорогой. Проходя мимо маслобойки, он храбрился, разговаривал нарочито громко и кидал брызгавшие искрами окурки в смолистую черноту давильни.

Так было несколько раз, и руины маслобойки не ответили на вызов ни единым звуком, ни единым шевелением. Но однажды в лунную ночь, когда Ванька вел Стюрку нечистым проулком, не испытывая и капли страха, вдруг навстречу из темноты маслобойных развалин выкатилась свинья, обежала, постанывая, притихшую пару и засеменила сзади. Ванька сначала было не обратил на нее особого внимания (свинья как свинья, деталь привычная в деревенском пейзаже), но потом стал прикидывать в уме, что на часах уже около двенадцати и все нормальные свиньи давно заперты в пригонах, да и ненормальные, бродячие, из тех дворов, где пряслица висят на соплях – на веревочках, тоже, наверное, уже нашли себе прибежища, устроили гнезда и дрыхнут, высунув чуткие пятачки.

Что помешало этой хавронье последовать примеру своих товарок? К тому же она вела себя довольно подозрительно. Сперва бежала, повизгивая, следом за Ванькой, точно за хозяйкой, которая вынесла во двор ведро с пойлом, потом, нагоняя, стала ширять его в ноги упругим пятаком.
– Усь, подлая, пошла вон! – прикрикнул Ванька, прервав возобновившийся было разговор с подругой.
Свинья, фыркнув, вроде приотстала немного, но вскоре снова догнала ухажера и снова ширнула его носом в ботинок. Ванька развернулся и хотел было пнуть привязчивую скотинку, но только дрыгнул в воздухе ногой – свинья ловко увернулась от пинка и грозно хрюкнула, раскрыв зубастую пасть.

Так, то нагоняя, то отставая, добежала она до самых Стюркиных ворот. А когда Ванька, прощаясь, хотел было, как обычно, приобнять и поцеловать Стюрку, свинья пронзительно и недовольно завизжала, крутясь подле влюбленных, и у них, немало смущенных этим визгом, согласного поцелуя не получилось. Ванька только мазнул губами по Стюркиной щеке, она как-то втянула голову в плечи, точно выражая недоумение, и, даже не сказав «До свидания», юркнула в калитку ограды. Кольцо звякнуло, туфли простучали по плашке, по ступенькам крыльца, и все смолкло.

Ванька, раздосадованный испорченным прощанием, хотел было наказать надоедливую хавронью, однако, обернувшись, нигде ее не увидел. Ее уже и след простыл. Она будто растворилась в одночасье в жидком лунном свете. Это тоже показалось Ваньке подозрительным. Но еще более смутило его, что и на следующий вечер повторилась та же история.

Точно в том же месте из мрачноватых, словно обуглившихся развалин маслобойни снова выскочила та же свинья, худая, с большим пятаком, со взъерошенной щетиной на загривке, и снова, точно собака, бежала за Ванькой до самого Стюркиного дома, то и дело пытаясь ухватить его за ноги, а потом, едва Стюрка уже безо всякого поцелуя хлопнула воротами, хавронья исчезла, будто сквозь землю провалилась. Когда же и на третий вечер бродячая свинья увязалась за Ванькой в Маслобойном переулке, он уже не выдержал, наутро все рассказал своему дружку Тимке, и они договорились, что проучат бесноватую свинью вместе.

И вот вечером того же дня после кино и танцев они пошли провожать Стюрку вдвоем. Ванька заранее припрятал тынину в крапиве у маслобойки, а Тимка прихватил с собой батожок. Сначала они шли вместе со всеми парнями и девками, пели, смеялись, а потом незаметно отстали и свернули в Маслобойный переулок.

Стюрка ничего не знала об их замысле и сперва неприятно удивилась тому, что за ними потащился этот болтун Тимка, а главное тому, что Ванька не только не выразил неприязни к приставшему третьему лишнему, но, казалось, был даже рад его компании. Однако чувство неприязни быстро изгладилось.

Парни так складно балаболили, так весело зубоскалили, что и она заразилась их весельем, даже не заметив его наигранности. Но когда стали подходить к старой маслобойне, парни разом приутихли, словно к чему-то прислушиваясь. И вскоре действительно в развалинах маслобойни послышалось шуршание, треск – и из крапивных зарослей, словно по некой команде, вынырнула та же тощая и щетинистая свинья.

Ночь на этот раз была безлунная, темная, проулок слабо освещался только отсветом незакатной летней зари, текущей над Татарской горой, но все же силуэт свиньи просматривался довольно четко. Тимка невольно шарахнулся в сторону, а Ванька, напротив, храбро бросился навстречу свинье, прыгнул в кусты крапивы и выхватил припасенную тынину.

Свинья, казалось, разгадала его маневр и, повизгивая, побежала вперед по переулку. Ванька кинулся за ней. Вдогонку ему потрусил и оправившийся от страха Тимка.
– Оставьте вы ее, бродяжку! – крикнула им Стюрка вслед.
Но парни бежали, набирая скорость, крича и улюлюкая. Они догнали свинью у самого конца переулка, напротив Бобрихиного дома, где она замешкалась на секунду, и стали бить палками по чему попадя. Свинья сперва растерялась от столь стремительной атаки, закрутилась на месте, пряча голову между передними ногами, но Ванька все же съездил ей по рылу раз и другой, тогда свинья пронзительно завизжала, заухала и, взбрыкивая, понеслась вдоль по улице, в сторону, противоположную от Стюркиной избы. Парни преследовать ее не стали. Остывая от возбуждения, они остановились на краю переулка и закурили, поджидая Стюрку.

– Наведайся завтра к Бобрихе, попримечай, – посоветовал Тимка. И Ванька понял его с полуслова. Не сговариваясь, они подумали об одном, сошлись в тайных подозрениях.

– А может, тебе зайти? Ведь меня она ненавидит, как врага народа. Поди, на порог не пустит, – высказал опасение Ванька.

– Не пустит – сам зайдешь. Но именно тебе показать надо, что ты все разгадал, чтоб она хвост прижала, присекла свои каверзы, – рассудил Тимка. И с ним трудно было не согласиться.

Наутро Ванька проснулся с мыслью, какое бы придумать заделье, чтобы без подозрений сходить к Бобрихе. Он вспомнил, что вчера у матери, страдавшей почечно-каменной болезнью, опять был приступ. Об ее давней маете знали в селе многие. Знала и Бобриха, к которой мать не раз обращалась за помощью. «Пойду-ка попрошу травок для матери, – решил Ванька. – И благородно со стороны сына, и врать особо не надо…»

Собак Бобриха сроду не держала, калитка была не заперта, и во двор Ванька проник спокойно. Однако в ограде никого не было. Тогда он поднялся на крылечко, шагнул в приоткрытые сенцы и постучал в дверь избы. На стук никто не ответил. Ванька дернул за скобку – дверь отворилась.

И сразу же перед его взглядом предстала многозначительная картина. На кровати в одежде лежала на боку Бобриха, прикрыв ноги фуфайкой. Голова ее была укутана чертой шалью, из-под которой еще виднелся белый платок. Но главное, на что обратил внимание Ванька, – под глазом старухи сиял бобовым отливом огромный синяк, а переносицу пересекал струпчатый припухший рубец. «Все ясно, не зря, видать, на нее грешили, получила свое», – подумал он не без злорадства.
Старуха ничего не сказала в ответ на сдержанное приветствие раннего гостя, а только повела своим тяжелым взглядом, обнажив красноватое глазное яблоко над синяком, и вздохнула.

– С просьбой я, Аграфена Никитична, – выложил Ванька заготовленную фразу. – Мать снова почками мается. Может бы травы какой дали?

– Ох-ох-ох, – застонала Бобриха, прикрыв глаза. – Вишь, какая я нонче фершалица? Вот поднимусь, сделаю ей составного снадобья, а покуда пусть попьет льняного отвару да муравы этой, птичьей гречишки, что у дорог растет.
И старуха заворочалась, повернулась на спину, подняла глаза к потолку, давая понять, что разговор окончен.

Ванька еще помешкал немного, думая, как бы ловчее спросить насчет нездоровья, и вдруг непроизвольно сочувственным тоном спросил:
– Простите, что я не ко времени… Может, помочь чем?

– Помощник нашелся… – вздохнула бабка, не глядя на гостя. – Сама оклемаюсь помаленьку, примочек поделаю… Свиньюшонка эта непутевая… Третьеводни понесла ей пойло, она как ширнет меня, я подскользнулась – да об корыто это щелястое… Аж мительки в глазах… Сгоряча-то я огрела ее поленом, а потом сама еле доползла до избы… Теперь вот лежу тут, а свинья который день в бегах, по селу рыщет голодная… Скажи хоть Стюрке, пусть пригонит ее да мне по дому что поможет…

«Ну-ну, заливай, бабка, про разбитое корыто да про свинью-лупоглазку», – подумал Ванька, а вслух сказал:
– Ладно. Я и сам пригоню, если встречу.

В тот же день, рассказав Тимке про свидание с Бобрихой и разговор с нею, Ванька не утаил и своих угрызений совести, выразил сомнение насчет свиньи-оборотня.

– Может, мы ее зря отвалтузили? Она с голоду, поди, на людей-то бросаться стала?

– Хэх, размяк, валеная шляпа, поверил ведьминым турусам на колесах! Попомни: теперь никто вас не встретит у маслобойки – вот и все доказательства.

А и правда: отныне никакая свинья не мешала Ваньке со Стюркой гулять по Маслобойному переулку. До самой зари.
Хорошей недели!!!!))))))
Вот и опять встретились)

Всем хорошего вечера!
Зов покойницы
=====================================

Ну, что в прудах и озерах живут водяные и русалки, в лесах – лешие, в домах – домовые, это было, как уже говорил, всем известно, почти обыденно и воспринималось как само собой разумеющееся.

Знали многие также, что души умерших могут прилетать домой, к родным, оставленным на земле, или в виде ласточки, голубя, если она (душа) принадлежала человеку доброму, светлому, или в облике совы, если покинула человека темного, угрюмого. Однако изредка случалось и так, что души являлись в точном образе тех людей, которым они принадлежали в земной жизни. Общение с такими душами умерших не поощрялось, более того – было предосудительным и даже греховным, как общение с неким наваждением, внушенным злою силою для соблазна.

…Филат был, пожалуй, самым незаметным человеком в деревне. Ничем не выделялся среди прочих мужиков – ни броским мастерством, ни буйным норовом, ни красными речами… Напротив, человек он был молчаливый, нрава тихого и покладистого, работал самые рядовые колхозные работы – на посевной подвозил семена, на сенокосе отбивал литовки и правил стога, на хлебоуборке отгружал зерно в мешках и бестарках… А войдя в года, больше всего сторожил – то на зерновом току, то в бригадной избушке. В селе вообще показывался редко, что делало его еще более незаметным человеком.

Но однажды случилось такое, что сделало его в некотором роде знаменитым в последний год жизни. Печально знаменитым, в самом точном смысле этих слов.
А случилось то, что умерла его жена, такая же тихая и незаметная, как он сам, и вскоре с Филатом стало твориться неладное. Филат шибко затосковал по своей умершей половине, и сын Куприян, живший с ним, и невестка стали замечать, что по ночам он вроде как бредит – беседует с покойницей.

Сын сначала молча сочувствовал ему, потом стал увещевать и даже выговаривать, что нехорошо это и грешно – эдак тосковать по покойнику, беспокоить его дух и тем гневить Бога. Тогда Филат, спавший на печи, стал выходить ночью в ограду, чтобы его беседы с новопреставленной никому не мешали.

Один раз, проснувшись среди ночи, сын услышал, как заворочался на печи отец, как слез на пол, сдернул с вешалки свой дождевик и тихо, стараясь не шуметь, вышел в сени. Раньше бы Куприян не обратил на это особого внимания – мало ли зачем направился родитель ночью в ограду: скотину присмотреть, покурить от бессонницы или просто по нужде, – но теперь, помня о неладном, он решил проверить, что делает в полночь отец во дворе. И сам, наскоро одевшись, прокрался вслед отцу на крылечко. Увиденное так поразило Куприяна, что он оцепенел и не запомнил, сколько простоял на верхней ступеньке, впившись руками в перила.
Напротив крылечка, под навесом, на длинной козлине сидел в дождевике отец и живо разговаривал с невидимым собеседником. Невидимость эта объяснялась отнюдь не ночной темнотой, ночь, напротив, была довольно светлой, лунной и отец был виден прекрасно: отчетливо различались все его жесты и даже мимика. Но того, с кем он говорил, Куприян не видел и не слышал, хотя, судя по интонациям голоса, по вопросам отца, он был явно не один.

И притом собеседницей его была женщина. Если бы не эта односторонняя слышимость, разговор был вполне обыденный, будничный. Сначала отец рассказывал сельские новости, говорил о домашних делах, о сыне, о невестке и внучке. Но потом он стал расспрашивать невидимку, как ей спится там, в лесу за поскотиной, не беспокоит ли трактор, пашущий рядом пары, не тесна ли могила, и Куприян с ознобом в спине понял, что отец опять беседует с покойной матерью.

Когда же, повторив неслышимый вопрос: «Не собираюсь ли к тебе, говоришь?», Филат со вздохом сказал, что надо бы сперва с сеном убраться, с огородом, помочь сыну прибрать скотишко, а там уж к зиме видно будет, Куприян не выдержал и, весь дрожа, окликнул:
– Отец!
Разговор тотчас оборвался. Филат понурил голову, опустил плечи, замолчал, вроде как заснул.

– Тять! Что ты там бормочешь сидишь? Вот наваждение, ей-богу…
Куприян спустился с крыльца, подошел к отцу.
– С кем ты опять разговариваешь?

Филат поднял виноватое лицо, неловко улыбнулся:
– Мать приходила снова ко мне. Как не поговоришь? Родной же человек…
– Да что с тобой? Опомнись. Какая мать? Наша мать ушла навсегда, уж скоро месяц, как в могиле спит…

Куприян почувствовал прилив жалости к отцу, сел рядом с ним на козлы, приобняв его с непривычной нежностью, почувствовал, как завздрагивали плечи отца, и сам не выдержал, заплакал горькими слезами, приговаривая:
– Оставь ты это… Нехорошо это, неладно… Может, тебя в больницу свозить в район, врачам показать? Есть же лекарства такие, успокаивающие, усмиряющие…
– Да каки тут лекарства, сынок? Душа болит. А душу пилюлями не излечишь. Зовет она меня…
– Кто?
– Да мать.
– Как это «зовет»?
– Обыкновенно. Вот сплю я на печке – вдруг среди ночи просыпаюсь в тревоге, ровно кто под бок меня ширнул, и чувствую неодолимую тягу взглянуть из-за трубы на оградное окно. Потянусь, гляну – а там уж она, маячит в окне, бледная, худая, смурная, с открытыми недвижными глазами (будто не сам я закрыл ей глаза), и машет мне призывно рукой, выходи, дескать, жду, к тебе пришла. Ну, я дождевик или фуфайку на плечи – и в ограду. А она уже вот здесь, сидит на козлах с краешку. И я сажусь рядом. Начинаем беседовать…
– Ну, и о чем она…
– Я ж говорю: зовет к себе. Скучно ей там, видать, одной-то. Я другой раз уж думаю: а может, мне и вправду пора – долой со двора?
– Ну, что ты заладил, ей-богу! – всплеснул руками отчаявшийся вразумить родителя Куприян.

Как ни старался он, никакие уговоры и увещевания не помогали. Пробовал даже ругаться на отца, и стыдил его, и корил – тоже все бесполезно.
Филат вроде бы и понимал сына, порой давал туманные обещания «образумиться», но сам продолжал ходить на ночные свидания с покойницей. А когда ему стало совсем невмоготу от преследований, скандалов и нравоучений, нанялся он сторожить избушку седьмой бригады, полевой стан по-нынешнему, где косцы и метчики оставляли технику, инвентарь, иногда – лошадей.

Домой приходил только изредка, днем, чтобы взять нехитрой еды, помыться в бане, а ночевал больше там, в бригадной избушке, в семи верстах от села, среди хлебов, лесов и волчьих логов. Ночевал чаще всего один, у колхозников седьмой бригады не были приняты ночевки в поле – семь верст до дому не считались расстоянием.

Когда в сумерках скрывалась за косогором последняя телега, Филат чувствовал облегчение и даже что-то вроде радости: теперь уж никто не мешал ему беседовать со страшным, но таким притягательным призраком, прилетавшим к нему и сюда, в неближние леса, чуть не каждую ночь.
А если все же случалось, что кто-то из трактористов или метчиков оставался ночевать на полевом стане, то, наслышанный о странностях Филата, спать уходил на сарай, оставляя старика в избушке одного со своими причудами – ночными бдениями и беседами с невидимкой.

Однажды довелось ночевать и мне на том бригадном стане. Я тогда дергал веревочку (так называлась работа копнильщика) на «Коммунаре» у комбайнера Прокопия Жданова, человека на редкость добродушного и неунывающего, самым сердитым ругательством которого было – «ёшь твою в роги». Естественно – таковым было и прозвище.

Помнится, роса в тот вечер долго не выпадала, мы бросили жатву только к полуночи и решили домой не ездить, а заночевать в поле. Сначала расположились прямо на отволглых соломенных копешках, но было очень свежо, и кто-то предложил поехать в избушку седьмой бригады. Мы все, комбайнер, тракторист, отгрузчики зерна, охотно согласились, захватили котомки с остатками еды, сели в дощатый фургон, запряженный парой лошадей, и скоро подкатили к полевому стану.

Меня поразили темень и тишина, царившие здесь. Нас никто не встретил. Не залаяла даже собака. Одинокая избушка и стоявший на отшибе сарай, которые смутно просматривались во мгле, казались безжизненными. Мы уже решили, что на стане никого нет, однако когда зашли в избушку и Прокопий чикнул спичкой, то перед нами предстала неожиданная картина. На кровати в фуфайке и шапке сидел, нахохлившись, бородатый Филат. Он, прикрывая ладонью лицо от света, смотрел на нас каким-то усталым, отрешенным взглядом. Впечатление было такое, что мы оторвали его от неких важных дел или дум.

– Чего сумерничаешь, хозяин? Примай гостей, ёшь твою в роги! – бодро сказал Прокопий. Филат нехотя поднялся, молча зажег керосиновую лампу без стекла и снова сел на кровать, покрытую старым тряпьем.

– Не найдется ли чайку, дядя Филат? – спросил Прокопий все тем же бодро-непринужденным тоном, желая вызвать сторожа на разговор. Но Филат снова не произнес ни звука в ответ, лишь молча указал на старый, облупленный чайник, стоявший на буржуйке. Мы все испытывали чувство неловкости от того, что хозяин был явно не рад нашему ночному вторжению. А Прокопий, все еще не теряя надежды расшевелить его, сказал не столько с вопросительной, сколько с утвердительной интонацией:

– Видать, помешали тебе…

Этот вопрос-утверждение прозвучал явно бестактно, ибо все мы тотчас поняли его скрытый смысл. Понял, конечно, и Филат, что имел в виду Прокопий. Но снова ничего не ответил, а только слабо и как бы обреченно махнул рукой и, поднявшись, вышел за двери.

Подавленные этой странной односторонней беседой, мы молча подогрели чай на железной печке, доели остатки съестных припасов и пошли спать на сарай. А когда проходили мимо Филата, сидевшего на крылечке, он, наконец, сипло выдавил единственную фразу, услышанную мною от него в ту ночь:

– Ложитесь в избушке, там теплее, а мне все равно не спать.
– Ладно, отдыхай, дядя Филат, мы как-нибудь на сеновале, – ответил Прокопий уже без нарочитой бодрой нотки, скорее даже с грустным сочувствием.
Сухо шуршавшее сено на сарае было устлано какими-то дерюгами. Мы легли на них вповалку, не раздеваясь. Мне досталось место с краю, напротив лаза в дощатом фронтоне. Лаз был обращен к избушке, и я долго еще смотрел на тускло светившееся оконце, в котором мелькала тень Филата.

Он то ходил из угла в угол, то присаживался к столу и, подперев голову рукой, недвижно смотрел на огонек, то выходил на крыльцо, но скоро опять возвращался в избушку, точно бы ждал кого-то.

С жадным вниманием, смешанным со страхом, я следил за ним, надеясь увидеть его встречу с призрачной гостьей, однако время текло, а к Филату никто не прилетал, не приходил. Наконец, огонек в окошке погас, избушку поглотила мгла, и я незаметно заснул под дружное похрапывание своих сотоварищей.
Когда закончились полевые работы и на бригадном стане сторожить стало нечего, Филат вернулся домой, похудевший, с запущенной бородой. И первое время, к радости родных, не возобновлял своих ночных бдений.

Однако вскоре сын и невестка снова стали замечать, что он в полуночный час ведет беседы с покойницей. Надеялись, что эти вылазки во двор прекратятся с наступлением холодов, однако и морозы не остановили Филата. Он продолжал по таинственному зову выходить на свидания с тенью усопшей.

Но, правда, недолго. В декабре, на Катерину-санницу, слег, стал жаловаться на боли в груди и удушье, проболел недели две и тихо отошел.

Суеверные люди не преминули увидеть в его кончине козни нечистой силы и утверждали, что это «она» его все же сманила к себе, а мыслящие более здраво говорили, что он просто схватил простуду, маясь от бессонницы и полуодетым коротая морозные ночи на козлах во дворе.
Снежный человек.
Рассказ доктора геолого-минералогических наук.
Тоджинская котловина, конец 1950-х гг.
============================================================

Тогда, в конце 1950-х, молодой геолог обследовал почти ненаселенный край в Тоджинской котловине. Масштабы Тоджи довольно приличные: километров 300 на 400, и лежит она, отделенная от всего мира хребтами Саянских гор с севера, юга и востока. Котловина находится высоко, и климат там такой, что русские так и не стали ее заселять – даже в июне и августе возможны заморозки. Покрытая роскошными кедровыми и еловыми лесами, равнина, край непуганых зверей, наклонена к западу, и туда стекают ее реки, выходят на основные равнины низкой, степной Тувы.

В хребтах, обрамляющих с востока Тоджинскую котловину, Тоджу, начинаются Бий-Хем и Ка-Хем – реки, слияние которых дает Енисей.

Молодого геолога с напарником забросили в верховья Бий-Хема, и в задачу их входило в основном плыть по реке, сплавляться до населенных мест у подножия гор. Так и плыли они с напарником, плыли на лодке вдвоем по почти не исследованным, неизвестным местам. Целый месяц они не видели других людей, потому что во всем огромном, чуть ли не с Шотландию, Тоджинском краю жило всего несколько сотен людей из племени тофаларов – оленеводов и охотников, да еще, по слухам, беглые старообрядцы.

Лодку проносило мимо мыса, лось поднимал голову, недоуменно смотрел на людей. Так и стоял, по колена в воде, даже не думая бежать. Стоял, смотрел, пытался понять, что за создания плывут? Лось впервые видел таких странных существ…

Стояли светлые июньские вечера, и белок приходилось выгонять из палатки, – они сигали по спальникам, забирались в котелок, отнимали у геологов сухари.
А самая невероятная история случилась под вечер, когда пристали к тихому плесу. Звериная тропинка отходила от плеса, вела вдоль берега. Напарник ставил палатку, а геолог решил пройтись по тропе – просто посмотреть, что здесь и как, куда занесло, – если уж ночевать на плесе.

Много позже он ясно припомнил, что тропинка вела не в глубь леса, а шла вдоль берега реки, что ветки не били в лицо – значит, ходил по тропинке кто-то крупный, высокий. Ведь даже медвежьи тропинки низкие, ветки смыкаются на высоте метра-полутора. Но это все было потом. А пока, на тропинке, геолог страшно удивился, вдруг увидев кого-то в рыжей меховой шубе. Этот кто-то бежал от него по тропе метрах в тридцати впереди.

– Эй, парень! – заорал геолог.

Местный припустил еще быстрее. Геолог побежал за ним – и азарту для, и надо же нагнать бедного местного, объяснить, что они люди мирные, от них не надо ждать беды. С геологами, наоборот, надо всегда делиться – свежей ли рыбой, молоком ли…

Местный бежал очень быстро, и геолог удивлялся, какие у него короткие ноги, длинная коричневая шуба. А потом местный вдруг прянул за ствол и стал выглядывать оттуда.
– Эй! – опять крикнул геолог. – Ты чего?! Мы тебя не тронем, мы геологи!

Местный выглядывал из-за ствола и улыбался. Улыбался во весь рот, в самом буквальном смысле от уха до уха. Местный, что ни говори, был все-таки какой-то странный. Весь в рыже-бурой шубе, мехом наружу, с рукавами. Волосы, лицо какое-то необычное, без лба, и эта улыбка…

Чем больше геолог смотрел на эту улыбку, тем меньше хотел подойти. Он сам не мог бы объяснить причины, но факт остается фактом – местный словно отталкивал взглядом. Геологу самому было как-то неловко, – в конце концов, чего бояться? Да и оружие при нем. Но в сторону этого местного, в шубе, он так и не пошел. А наоборот, начал двигаться в противоположном направлении, к лодке и к палатке, словно они могли защитить от этой улыбки, от пронзительного взгляда синих точечек-глазок.

Напарник уже поставил палатку, почти сварил уху, удивлялся истории про местного. Геолог бы охотно уплыл, но уже почти стемнело, плыть дальше стало невозможно. За ужином все обсуждали, удивлялись, что тут могут делать люди, – вроде ни скота, ни раскорчеванной земли под пашню, под огород. В палатку с собой взяли ружья, в изголовье сунули топор, но приключений в этот вечер больше не было.

Только ночью кто-то ходил вокруг палатки и однажды дернул за растяжку так, что она зазвенела, как струна.
– Ты чего?! – заорал геолог. – Я тебе!

Больше растяжками никто не звенел, но утром перед входом в палатку нашли здоровенную кучу фекалий, на вид совершенно человеческих, да на кустах висели пряди длинной, сантиметров десять длиной, шерсти.

– И вы не взяли ни фекалий, ни шерсти?!
– Не взял… Тогда как-то не думал, что это так важно.
– А скажите по совести, не было желания засадить жаканом в этого местного?
– Нет, ну что вы… Я же думал, это человек, пусть необычный.
Тема давно не обновлялась и считается устаревшей для дальнейшего обсуждения.

<<|<|111|112|113|114|115|116|117|118|119|120|121|>|>>
К списку тем
2007-2025, онлайн игры HeroesWM